Мысль о том, что
«Пушкин — наше всё», была высказана в 1859 году Аполлоном Григорьевым и до сих пор остается до конца не распознанной. Аполлон Григорьев, русский писатель и оригинальный мыслитель, считал, что поэты —
«глашатаи великих истин и великих тайн жизни», и видел в Пушкине воплощение всего самобытного, особенного, что есть в русском народе, что отличает его сознание и даже образ жизни от представителей других миров.
Как древние греки узнавали себя в «Илиаде» и «Одиссее» Гомера, немцы — в сочинениях
Иоганна Вольфганга Гете, французы — у Виктора Гюго, так русский человек находит себя в пушкинских героях — нередко в идеальном облике. Как заметил
Николай Гоголь, Пушкин —
«русский человек в своем развитии», «в нем русская природа, русская душа, русский язык, русский характер отразились в такой же чистоте, в такой очищенной красоте, в какой отражается ландшафт на выпуклой поверхности оптического стекла».
Со временем Пушкин разошелся на цитаты, был принят в бытовой обиход. Его мысль пронизывает сознание представителей самых разных социальных групп и профессий. У деревенского мальчишки или студента, профессора истории или философии, лингвиста, писателя — у каждого свой Пушкин: кому-то интересны его сказки, кто-то наслаждается его лирикой или ясностью мысли, высказанной в прозе. Но одновременно он и один на всех. Почему?
Возможно, потому, что творчество Пушкина и его жизнь пришлись на время формирования отечественной культуры Нового времени, когда определились ее язык и ее будущность. Именно Пушкину предстояло завершить формирование литературного языка, начатое его предшественниками в XVIII веке. Как писал
Иван Тургенев,
«ему [Александру Пушкину] одному пришлось исполнить две работы, в других странах разделенные целым столетием и более, а именно: установить язык и создать литературу». Культура живет национальной памятью и вечно возобновляемым потоком традиции. В этом смысле Пушкин, с которым наша культура уже почти два века состоит в своеобразном диалоге, неизменно предстает в ней желанным собеседником, хотя не всегда обе стороны выступали как равноправные в этом диалоге.
В течение нескольких десятилетий после смерти Александра Пушкина в 1837 году многим казалось, что историческая роль поэта исчерпана и его следует отнести к разряду завершенных — классических — явлений литературы. Поэт Владислав Ходасевич позднее назвал это время «первым затмением пушкинского солнца». Критики утверждали тогда, что пушкинское творчество — значимая, но перевернутая страница истории, а Аполлон Григорьев, напротив, призывал присмотреться к Пушкину как к выразителю народной души.
Бурные 1860-е годы поставили перед поэзией новые общественные задачи, и уже поэт новой эпохи
Николай Некрасов объявил Пушкина
«собратом по борьбе за свободное слово». Следом разгорелся жаркий спор западников и славянофилов, в котором Пушкина представляли то носителем европейской культуры, то хранителем «русского духа», преодолевшим «иноземные влияния». Постепенно на передний план общественного сознания выступила «литература совести», устремленная к идеалу, взыскующая в слове писателя утешения и надежды. И вновь внимание общества обратилось к Пушкину — к тому, кто наиболее последовательно и определенно выразил этот нравственный идеал. В пространстве культуры станут эталонными и жизнь, и судьба, и слово поэта:
«Оставь герою сердце! Что он будет без него? Тиран!» Мог ли предвидеть Аполлон Григорьев, что в начале XX века перед лицом неминуемой гибели, краха старого мира поэты условятся перекликаться
(«аукаться») именем Пушкина «в надвигающемся мраке»? Мог ли представить Владислав Ходасевич, который и предложил в 1921 году отыскивать единомышленников, «своих», через отношение к Пушкину, что в лютые
блокадные дни 1942 года в Ленинграде у
дома на Мойке, 12, сойдутся несколько человек, чтобы 10 февраля отметить годовщину смерти Пушкина, и что единственно произнесенные тогда слова
«Красуйся, град Петров, и стой / Неколебимо как Россия...», приобретут новый, всепобеждающий смысл?
Нет в нашей истории другого поэта, с которым общественное сознание так легко продолжало бы давно начатый разговор «по душам», так живо «аукалось». Причина тому не только в гениальности Пушкина–художника и мыслителя, но в гармоничной цельности его миросозерцания. Кажется, что его тексты содержат естественный отклик и точные ответы едва ли не на все вопросы, встающие перед человеком со дня его рождения до смерти. Пушкин для русского сознания — это и
«смутное влеченье чего-то жаждущей души», и
«сказка ложь, да в ней намек», и иронично-мудрое «
чорт догадал меня родиться в России с душою и талантом», но также и сердечное
«веленью Божию, о Муза, будь послушна!» и пронзительное
«я жить хочу, чтоб мыслить и страдать»!
Потому и остается он олицетворением всего того загадочного, что до времени хранит русская душа, всегда жаждущая приподняться над обыденностью и суетой повседневности. В свое время это остро почувствовал польский поэт Адам Мицкевич, когда 25 мая 1837 года, в канун 38-й годовщины со дня рождения Пушкина, не дожившего до этого дня, написал во французском журнале Le Globe:
«Пуля, поразившая Пушкина, нанесла интеллектуальной России ужасный удар. Ни одной стране не дано дважды рождать человека со столь выдающимися и столь разнообразными способностями».